о. Александр Мень. История религии. т. 4

Глава седьмая

ИОНИЙСКИЕ МУДРЕЦЫ
Малая Азия, 650—540 гг.


В греческой философии концепция
универсального Порядка, управляющего
природой, нашла наиболее полное выражение.

Кр. Даусон

Авангардом возрождавшейся после упадка греческой цивилизации были, как мы видим, ионийские города. Поэтому вполне естественно, что именно там было заложено основание античной науки. Одним из главных центров умственной жизни Ионии был Милет, основанный некогда предприимчивыми мореплавателями. В эпоху колонизации порт этот оказался на самом рубеже греческого мира и Востока. Финикийцы были партнерами и конкурентами милетских купцов, город имел тесные связи с Египтом и Персией. В гаванях Милета встречались люди многих племен, наречий и верований.

В то время Восток переживал свой последний культурный расцвет. Седьмой век ознаменовался созданием знаменитой Ниневийской библиотеки, возрождением египетского искусства, основанием медицинского училища в Египте и завершением энциклопедии Аменемипета. В шестом столетии при Навуходоносоре вновь ожила вавилонская культура. Казалось, дряхлеющие цивилизации хотели оглянуться назад и подвести итог своему многовековому развитию.

Греки с жадностью набросились на сокровища иноземной мудрости и не стыдились называть себя «учениками». Мы уже видели, что орфики и пифагорейцы многим были обязаны восточным идеям. Но в такой же степени эти идеи послужили толчком для зарождения научно-философской мысли эллинов.

Если у халдеев и египтян наука была еще достоянием жрецов, то в Греции она приобрела уже вполне светский характер. В Милете совершилось первое в истории вычленение философии как чего-то самостоятельного. В отличие от теософии и богословия ее можно определить как попытку познать и осмыслить бытие Человека, природы и высшего Начала независимо от религиозного откровения.

Что означала эта веха в истории человечества? Шаг вперед? Освобождение разума от зависимости? Прогресс знания высшего типа? Так думают одни. Другие же, напротив, видят в появлении отвлеченной философии настоящее «грехопадение» разума, оторвавшегося от истоков подлинно духовного постижения (1). Обе точки зрения справедливы лишь частично, и обе, по-видимому, следует принимать с большими оговорками.

Прежде всего разделение науки и веры было необходимо для того, чтобы они могли созревать, не препятствуя друг другу. Это естественный этап в истории духа. Эмпирическое знание, изучение природы и отвлеченная мысль требуют своих «правил игры», и вторжение в эту область религиозных доктрин, смешивающих два плана познания, сковывало науку. А с другой стороны, религия не зависит от науки, так как сфера ее по природе глубже научного исследования. Эмансипация науки и философии от опеки богословских теорий расчищала путь как для знания, так и для веры.

При всем этом не следует забывать, что наука и метафизика не бывают абсолютно автономными. Человек, постигающий истину,— не гносеологический механизм: в своих усилиях разрешить мировые загадки он всегда исходит из интуиции, сродной вере. Пусть научное знание развивается по формально-логическим законам, постулатами его — сознает это человек или нет — являются некие недоказуемые утверждения, которые он принимает как очевидные для себя. Иными словами, отправной пункт науки связан с верой. Это подтверждают в наше время даже столь точные дисциплины, как физика или математика (2). Достаточно напомнить имена Эйнштейна, Бора, Рассела.

Разделение двух видов познания реальности во многом помогло уяснению их границ и природы. Но этой дифференциацией часто пренебрегали, рубежи нарушались, и возникали конфликты. Теологи пытались навязать науке свои теории, а представители естествознания и философии, забывая об априорности научных посылок, неоправданно расширяли свои полномочия: они наделяли разум всемогуществом, видя в нем единственный орган познания для всех измерений бытия.

Этот «рационализм» действительно можно назвать «первородным грехом» мышления. Его ошибка заключалась в том, что он объявлял разум высшим судьей, игнорировал все пласты реальности, кроме эмпирического и умопостигаемого. Рационализм рассекал живой познающий субъект — человека, сужая его возможности. Он не замечал, насколько «научная» картина мира зависит от чего-то иного, нежели наблюдение и логика, а именно — от внутренней установки, ориентира мыслителя, его видения реальности — веры.

На примере греческой философии все эти черты рационального познания обнаруживаются уже достаточно ясно. В ней проявились и сила, и слабость мышления, которое полагает себя независимым от веры.

* * *

После всего сказанного, быть может, покажется странным утверждение, что главной целью греческой философии было искание Бога. Но в действительности к Нему, как к первичной Реальности, были обращены умственные взоры величайших умов античности. На их долю выпало занять в Греции место жрецов и пророков, возвыситься над народными верованиями. Начав с отрицания частных черт язычества, эллинские мудрецы в поисках цельного миросозерцания стремились выработать идею высшего Единства. Вокруг этого вращались и античная наука, и философия (3). С самых первых своих шагов они отказались от служения только практическим нуждам, а поставили на первое место бескорыстную жажду истины. О первом милетском философе и ученом Фалесе Плутарх говорил: «Он пошел дальше того, что нужно было для практических потребностей».

Уверенность в существовании единого верховного Принципа для всей Вселенной явилась стержневой интуицией греческой философии. Основать же эту интуицию стоило величайшего напряжения сил. Нам, людям, выросшим в иных религиозных и научных традициях (даже тем, кто стоит вне религии), мысль о единстве божественного Начала представляется более или менее естественной. Но для древних она была в высшей степени трудной. Вспомним хотя бы, с какой борьбой утверждался монотеизм в Израиле, вспомним, что идея многобожия оставалась господствующей в большинстве старых цивилизаций, и тогда мы сможем оценить подвиг греческих философов и понять трудности, которые стояли на их пути. Интуиция Единства не имела для них той достоверности, какую дает Откровение, и тем напряженней должны были быть усилия интеллекта, строившего свое незримое здание.

* * *

Эмпирическая наука, принесенная с Востока в Ионию, вызвала к жизни первые попытки создать цельную картину мира и уяснить его происхождение. Фалес Милетский (638—548), с именем которого обычно связывают начало греческого естествознания, был человеком для своего времени энциклопедически образованным. Будучи купцом, он собрал во время путешествии множество разнообразных сведений. В 585 году весь Милет был изумлен тем, что Фалес сумел предсказать солнечное затмение. (Этому он научился в Египте.) Ему не было равных в знании геометрии, метеорологии, сельского хозяйства. Впоследствии говорили даже, что именно он изобрел греческий календарь (4).

Таких людей в этом торговом городе ценили, правители охотно приглашали их на службу и хорошо им платили. Но Фалес, избравший независимую жизнь мудреца, уклонялся от всех заманчивых предложений. Он целиком ушел в мир своих мыслей (5). Все, что он знал о светилах, растениях, математических законах, побуждало его искать некую общую Первооснову — «архэ», из которой бы вытекало все сущее. Поглощенный этой проблемой, Фалес превратился в типичного ученого-чудака, не замечающего, что творится вокруг. О его рассеянности по городу ходило множество анекдотов. Так, рассказывают, что однажды он упал в колодец, заглядевшись на небо. В старости, когда Фалес стал плохо видеть, он все чаще говорил о своем равнодушии к житейской суете, о том, что нет границ между жизнью и смертью. Когда шутники спрашивали его, почему же он не умирает, он отвечал им такой же шуткой, что ему безразлично — жить или умереть.

От Фалеса сохранились лишь отдельные изречения, которые, вероятно, были записаны не им самим. Наиболее достоверное из них касается именно той таинственной «архэ», которая породила Вселенную. Оно гласит: «Все происходит из воды» (6). Аристотель считал это выводом, сделанным на основании наблюдений: он писал, что Фалес отождествил «архэ» с водной стихией, «вероятно, наблюдая, что все питается влагой и что сама теплота из нее рождается и ею живет». Поэтому милетский философ был причислен Аристотелем к тем, кто видел «в материи единое начало всего» (7). (Это утверждение было принято и защитниками того мнения, будто прогресс науки ведет к материализму.)

Между тем в свете всего, что мы знаем о Фалесе и древних космогониях, весьма сомнительно, чтобы к «водной» концепции Первоосновы философа привела научная эрудиция. Если мы вспомним о его знакомстве с Востоком, то вынуждены будем признать, что Фалес, говоря: «Все — из воды», выступает не как естествоиспытатель, но как наследник мифологической традиции.

Напомним, что еще вавилоняне, египтяне и финикийцы говорили об изначальном водном Хаосе. Точно так же и Гомер называл Океан праотцем всего существующего. Индийские мифы утверждали, что первоначально Вселенная была «лишь морем» (8). Эту же мысль мы находим и в Упанишадах, написанных в эпоху, близкую к временам Фалеса: «Земля, воздушное пространство, небо, горы, боги и люди, скот и птицы, деревья и трава, хищные звери вместе с червями, комары, муравьи — все это лишь облики вод» (9).

Мифы о чудовищах водного Хаоса — вот источник Фалесовой космогонии (10). Но эти мифы были по крайней мере более логичными, нежели мысль, будто неразумная стихия является Первоосновой космоса. Подобная мысль Фалесу была чужда. У Аристотеля мы читаем: «Некоторые также говорили, что душа разлита во всем, быть может, в связи с этим и Фалес думал, что все полно богов» (11). Иными словами, «архэ» — не просто водная стихия или материя, но одухотворенное Целое. В другом месте Аристотель приводит мнение Фалеса о том, что душа заключена в камнях. А согласно Аэцию, Фалес учил, что «все одушевлено» (12). Только благодаря этому возможно все многообразие веществ, состояний, живых существ и духовных сил.

Идея нерасчлененного живого Целого есть, в сущности, уже попытка определить природу Божества. Причем Фалес так же, как орфики и Пифагор, придерживается древнеязыческого учения о рождении (или истечении) мира из праматеринского божественного Лона.

* * *

Вторым великим ученым Милета был Анаксимандр (610 — 546). Он один из первых в истории предположил, что земля — это не остров, покоящийся на воде, а тело, свободно парящее в пространстве. Анаксимандра можно считать отцом эволюционизма, так как он думал, что человек произошел от живых существ, возникших в водной среде (13).

Ученик Фалеса, Анаксимандр также был увлечен задачей найти Первооснову мира. Мифические «воды» в роли «архэ» его уже не удовлетворяли. Истоком всего он мог признать только нечто отличное от всех известных природных начал — Сущность, являющуюся «причиной самой себя». Для характеристики этой Сущности философ, видимо, считал недостаточным любое позитивное определение. Поэтому в своей книге «О природе» он назвал ее Апейроном — Беспредельным.

Сочинение Анаксимандра было утрачено рано, и поэтому уже древние спорили о том, что крылось у мудреца за термином «Апейрон». Аристотель в своей критике предшествующих систем склонен был видеть в Апейроне понятие какой-то фантастической сверхстихии. Но он же, говоря, что Апейрон «бессмертен и непреходящ», называет его «божеством».

Одно несомненно: употребив слово «Беспредельное», Анаксимандр хотел подчеркнуть неопределимость и безусловность космического Начала. Даже по чисто логическим соображениям следовало признать, что оно превосходит все конкретные облики мира. Негативное понятие об Апейроне напоминает учение брахманов. Ведь и там утверждалось, что Абсолют не исчерпывается никакими земными определениями и терминами. Концепцию Анаксимандра вполне можно было бы выразить словами Чхандогьи-упанишады: «Конечное заключено в Бесконечном» (14). Вспомним также, что и Лао-цзы называл Дао «туманным и неясным».

Это сходство вряд ли можно считать случайным. Ведь Анаксимандр жил в эпоху расцвета орфического движения. Он мог познакомиться с ним и воспринять от него черты, близкие к восточным учениям. В частности, на влияние орфизма указывает мнение Анаксимандра, согласно которому миры «периодически возникают и исчезают». Еще явственнее близость Анаксимандра к орфизму видна из его загадочного изречения, касающегося происхождения вещей: «Из чего все вещи получают свое рождение, в то же они и возвращаются, следуя Необходимости. Все они в свое время наказывают друг друга за несправедливость» (15). Мы не будем здесь вдаваться в подробности спора, который продолжается и поныне. Но какой бы оттенок ни придавали этим словам философа, ясно, что он имеет в виду космический круговорот, в котором рожденные Абсолютом вещи возвращаются к Нему, и что судьба их определяется «справедливостью». Здесь налицо тождество с учением орфиков, которые говорили о метемпсихозе и воздаянии.

Итак, Анаксимандр сделал в сравнении с Фалесом еще один шаг вперед на пути к идее о божественном Целом. Он поставил его выше стихий, провозгласил Абсолютное «всеобъемлющим и всеуправляющим», «единым», «вечным» (16). Соотношение же Абсолют — Природа он вообразил как повторяющийся процесс рождения и поглощения.

Однако, будучи естествоиспытателем, Анаксимандр не пошел дальше этих самых общих утверждений. Он, по-видимому, не сделал никаких прямых религиозных выводов из своего учения, которое осталось лишь отвлеченной теорией

Но среди слушателей Анаксимандра находился странствующий певец, который превратил осторожные догадки ученого в оружие, своим острием направленное против старых верований.

* * *

Имя этого певца Ксенофан. Он родился около 580 года в ионийском городе Колофоне. В Милет его привела любознательность, желание послушать прославленных мудрецов. С молодости беспокойный ум колофонца тревожили сомнения и вопросы. Все вызывало в нем жгучий интерес: тайны природы, происхождение мира, но главное, что влекло его, это проблема истинной веры. Профессия бродячего рапсода как нельзя больше соответствовала его натуре: он мог исколесить множество городов, узнать многообразные обычаи и нравы. «Вот уже шестьдесят лет,— говорил он на склоне дней,— как я со своими думами ношусь по греческой земле, а тогда мне было двадцать пять». Малую Азию он принужден был покинуть с прочими греками-беженцами, которые спасались от персов. Еще в 546 году персидский царь Кир подчинил себе Ионию, а в 496 году восставший Милет был взят приступом и разрушен войсками Дария I.

После этого Ксенофан много лет вел скитальческую жизнь, зарабатывая на хлеб игрой и пением. Всюду, где бы он ни был: в шумных гаванях, на лесистых побережьях, в горах,— он внимательно ко всему приглядывался, прислушивался, размышлял и делал выводы. В сиракузских каменоломнях он находил отпечатки морских животных. Это привело его к догадке, что некогда здесь, на месте суши, шумели морские волны. Не было числа загадкам и удивительным вещам, которые подмечал острый взгляд Ксенофана.

Еще больше пищи для размышлений давали люди. Чего только не довелось повстречать рапсоду: разрушенные города, толпы переселенцев. Он рассматривал птицеглавых богов, вел беседы с жрецами, а также с матросами и купцами, ходившими в далекие земли. Он познакомился с разными религиями и обрядами и мог сопоставить их.

Первым его выводом было недоверие к человеческим мнениям. Поскольку религии противоречат друг другу, следует признать, что знания людей о высшем мире относительны, если не ложны вовсе:

Не было мужа такого и после не будет, кто знал бы
Истину всю о богах и о всем, что теперь говорю я,
Пусть даже кто-нибудь правду изрек бы: как мог бы узнать он,
Правду иль ложь он сказал? Лишь призраки людям доступны.
Однако на этих сомнениях Ксенофан не остановился. Он говорил: «Не от начала все открыли боги смертным, но постепенно, ища, люди находят лучшее». Это очень важное свидетельство о его взглядах. С одной стороны, оно обнаруживает его веру в возможность приближения к истине, а с другой — убеждение, что это происходит постепенно. Тем самым мудрец преодолевал свой релятивизм и побуждал людей к поискам истины.

Около 540 года Ксенофан приехал в Южную Италию и поселился в приморском городе Элее. С Пифагором, который в то же время нашел вторую родину в «Великой Греции», он не был знаком, но завязал тесные связи с орфическими братствами. Говорят даже, что, когда Ксенофан попал в плен к персам, орфики выкупили его.

Став постоянным жителем Элеи, рапсод в душе остался странником или, лучше сказать, вечным «чужеземцем». Он складывал поэмы, в которых любил подтрунивать над нравами, модами и суевериями сограждан. Излюбленной мишенью его сатиры был распространенный в те дни культ физической силы. Для него же достоинство человека оценивалось не крепостью мускулов, а его разумом. «Наша сила,— говорил Ксенофан,— гораздо лучше силы людей и лошадей». Он осуждал тиранов, но и без особого доверия относился к демократии, иронически отзываясь о «мудрости большинства».

Ксенофан вел скромную, почти бедную жизнь: он был врагом роскоши, хотя и не отвергал простых радостей жизни. Этот предтеча Сократа считал себя не только певцом, но и проповедником, учителем, моралистом. Шутками, каламбурами, едкой насмешкой он будоражил мысль, заставляя задуматься. Как и Пифагор, он с отвращением говорил о гомеровской мифологии:

Что среди смертных позором слывет и клеймится хулою,
То на богов возвести наш Гомер с Гесиодом дерзнули:
Красть, и прелюбы творить, и друг друга обманывать хитро.
Мало того, он вообще пришел к убеждению, что все эти столбообразные, звероголовые и человекоподобные боги, на которых он насмотрелся в своих скитаниях,— не более чем простой вымысел людей:
Если б руками владели быки, или львы, или кони,
Если б писать, точно люди, умели они что угодно,—
Кони коням бы богов уподобили, образ бычачий
Дали б бессмертным быки; их наружностью каждый сравнил бы
С тою породой, какой он и сам на земле сопричислен.
Черными пишут богов и курносыми все эфиопы,
Голубоокими их же и русыми пишут фракийцы.
Но это не все, что хочет сказать поэт. Пусть человеческие суеверия рождают богов по подобию людей, есть истина, которую постигают мудрые. К ней Ксенофан пришел путем долгих размышлений, ее подсказали ему наблюдения над природой, учение Анаксимандра и собственный разум. Поэт говорит о ней словами, звучащими торжественно и вдохновенно, подобно пророческому речению:
БОГ ЖЕ ЕДИН, меж смертных и между богов величайший.
Смертному он не подобен ни видом своим, ни душою.
Вот первое в Греции открытое выступление против традиционной религии! По мановению бродячего рапсода блистающий Олимп меркнет и становится ничтожным и во всем открывается присутствие Единого... В то время как Фалес, Анаксимандр и Пифагор в своем учении о мировой Субстанции соприкасались с индийской мыслью, Ксенофан уже ближе к еврейским пророкам. Эта близость станет еще очевиднее, если мы обратимся к стихам Ксенофана, посвященным призванию певца. Строки, пленившие Пушкина, который дал их в вольном переложении, рисуют картину праздничной трапезы. Она никогда не обходилась без человека с арфой. Но если прежние певцы прославляли «титанов, гигантов, кентавров», то Ксенофан отказывался воскрешать эти вредные «бредни» и не желает прославлять старинные войны. В песнопении он будет говорить об истинном Боге:
Спервоначала должны славословить разумные мужи
Бога — в напевах святых, в благоречивых словах.
А возлиявши вина, сотворивши молитву, чтоб силу
Дал нам он правду творить — это ведь лучший удел,
Пить человеку не грех, лишь бы мог он домой возвратиться.
Таким образом, праздничная трапеза должна, по мнению поэта, рождать в человеке светлые мысли и чувства; радуясь в кругу друзей, он обязан помнить, что Бог — источник жизни, что он помогает людям «творить правду». Это — лучшая жертва во славу Божества.

* * *

Отмечая этот «библейский» характер взглядов Ксенофана, следует тем не менее помнить, что сходство еще не означает тождества. Греческий мудрец, возвещая единство Божие, ставит других богов как бы на низших ступенях небесной иерархии, в то время как современник Ксенофана Исайя Второй знает, что над миром есть лишь один Бог и «нет иного» (Ис 45, 4).

По-другому понимал Ксенофан и отношение Бога к природе. Мысль о высшем Начале для него неотделима от созерцания зримого небосвода, чей необъятный простор казался ему реальным Богоявлением. Отсюда учение о Боге как о Существе Всеедином. Оно «срослось со всем» и объемлет вселенскую Сферу. «Все едино и неизменяемо, и это есть Бог, никогда не рожденный, вечный, шаровидный». Эти слова вызывали впоследствии недоумение Аристотеля, которому мысль о телесности Божества казалась нелепой. Между тем учение Ксенофана было вполне последовательно. Признав, что Бог есть «все» («ген кай пан»), он уже не мог увидеть различия между Ним и природой. В этом колофонец — верный ученик милетских натурфилософов и Пифагора, которые также не сознавали этого различия. Для Ксенофана Бог есть как бы душа мира:

Видит он весь, весь мыслит, весь слышит,
Но, без усилья, все потрясает он духом разумным,
Вечно на месте одном неподвижно он пребывает,
Двигаться с места на место ему непристойно.
Итак, перед нами пантеистический монизм, свойственный Упанишадам, но с той лишь разницей, что брахманы рассматривали мир как временное воплощение трансцендентного Бога, а для Ксенофана Высшее было целиком и навечно включено в бытие.

Но как бы то ни было, учение греческого рапсода было смелым и радикальным для того времени. Предшественники Ксенофана, отойдя от народной религии, пришли лишь к мысли о некой единой Первооснове космоса. Ксенофан же совершил «коперниканский переворот», признав эту Первооснову Божеством, которое надлежит чтить людям.

Однако этот переворот оказал влияние лишь на «любителей мудрости», он не поколебал народных воззрений. Ни мистик Пифагор, ни рационалист Ксенофан не имели достаточной силы, чтобы изменить религиозное сознание греков. Этот разрыв между философией и популярными верованиями сохранился до самого конца античности. Перебросить между ними мост не были в состоянии ни Оккультная мистика, ни философские догадки. А пророков в библейском смысле Греция не знала. Поэтому дальнейшие судьбы религиозной мысли продолжали оставаться связанными с тонким слоем интеллектуальной элиты. А это, в свою очередь, определило преимущественно теоретический, умозрительный характер греческих учений о Боге.


ПРИМЕЧАНИЯ

Глава седьмая

ИОНИЙСКИЕ МУДРЕЦЫ

1. Первая точка зрения характерна для всех исследовании рационалистического и материалистического направлений. Вторую развивают такие авторы, как, например, прот. В. Зеньковский (Основы христианской философии, т. I, 1960, с. 9 cл. ) и особенно Л. Шестов. (Sola Fide.—Только верою, т. I. Париж, 1966).

2. См.: Ю. Шрейдер. Наука — источник знаний и суеверий.— «Новый мир», 1969, № 10, с. 207

3. См. об этом. И. Корсунский. Судьбы идеи о Боге..., с. 209 cл.

4. См.: А. Маковельский. Досократики, т. I, с. 9, 10, 18, 22; Диоген Лаэртский. Жизнь, учение и изречения мужей, прославившихся в философии, 1897, кн. 1, с. 13 cл.

5. А. Маковельский. Досократики, т. I, с. 10.

6. А. Маковельский. Досократики, т. I, с. 10, 27.

7. Аристотель. Метафизика, I, 3.

8. Шатапатха, XII, 1, 6 Ср.: Илиада, XV, 246.

9. Чхандогья, II, 4, 26.

10. На связь космогонии Фалеса с мифами об Океане и Стиксе указывал еще Аристотель (Метафизика, I, 3, 983b, 6). Эту связь признают даже те авторы, которые считают ионийцев «безоговорочными материалистами» (С. Лурье. Очерки по истории античной науки. М.-Л., 1947, с. 37. См. также: Е. Мелетинский. Мифы древнего мира в сравнительном освещении.— Типология и взаимосвязь литератур древнего мира. Сб. статей. М.,1972, с. 74).

11. Аристотель. О душе, I, 5, 411а, 7.

12. А. Маковельский. Досократики, т. I, с. 20, 27.

13. См.: Диоген Лаэртский, кн. 2, с. 57

14. Чхандогья, II, 4, 6. «Абсолютное,— справедливо замечает С. Трубецкой,— не может иначе представляться первобытной мысли, как в форме безразличного единства, неопределенной беспредельности. В этом смысле философия Анаксимандра... есть философия натуралистического генотеизма» (С. Трубецкой. Метафизика в древней Греции, с. 156). Поэтому, даже если признать, как думают некоторые авторы, что Апейрон означает бесконечность материального мира (см., напр.: М. Каринский. Бесконечное Анаксимандра. СПб., 1890, с. 1), это не лишает понятие Беспредельного его божественной абсолютной природы, ибо у ионийских натурфилософов дух и материя еще нераздельны. См. о различных толкованиях идеи Апейрона: Э.Михайлова и А. Чанышев. Ионийская философия. М., 1966, с. 53 сл.

15. Антология Мировой Философии, I, с. 273.

16. Аристотель (Физика, I, 3, 203b, 10—15) прямо называет Апейрон — божественным (см.: W. Jaeger. The Theology of Early Greek Philosophers. Oxford, 1967).

далее

к содержанию